top of page

«Любовь — это тоже охота»: женщины, алкоголь и одиночество в судьбе Юрия Казакова

  • Фото автора: Администратор
    Администратор
  • 10 часов назад
  • 5 мин. чтения

«Любовь — это тоже охота»: женщины, алкоголь и одиночество в судьбе Юрия Казакова

«Я так измучен, так устал от этой пожирающей меня литературы, от вечной неудовлетворенности, от невозможности выразить все, что я вижу и чувствую, от отвращения к перу, от зависти к простым людям…»


Эти строки, вырвавшиеся из дневника в минуту отчаяния, — ключ к Юрию Казакову.


Писатель, которого называли наследником Бунина и Тургенева, виртуоз новеллы, создатель идеальной по своей музыкальности и чистоте прозы, всю жизнь прожил с ощущением трагического разлада.


Разлада между оглушительной, грубой реальностью и той звенящей, пронзительной тишиной, которую он искал на северных озерах, в скрипе уключин, в глазах бродячей собаки.


Он был человеком без кожи, гениальным и несчастным, остро чувствующим фальшь и отчаянно жаждущим гармонии, которой не находил ни в мире, ни в себе.


Мальчик с Арбата


Юрий Казаков родился в 1927 году в самом сердце старой Москвы, на Арбате. Но его Арбат — это не парадная открытка.


Это мир коммунальных квартир, где жизнь, густо замешанная на запахе примусов, дешевого мыла и общих тревог, была выставлена напоказ.


Его отец, выходец из смоленских крестьян, был человеком-праздником и человеком-катастрофой, мечтателем, сулившим золотые горы, но приносившим в семью лишь новые долги и беды.


Он исчез из жизни сына рано, оставив после себя лишь смутные воспоминания и врожденное чувство неприкаянности.


Мать, женщина с железной волей, работала в аппарате ЦК, пытаясь навести порядок в хаосе, и на воспитание сына у нее не оставалось ни сил, ни времени.


По сути, он был отдан на откуп улице.


Арбатская шпана, послевоенная, голодная, стала его первой школой. Драки, воровство, походы за дровами на стройки — все это было частью быта.


«Я мог стать бандитом, — вспоминал он позже, — и, наверное, стал бы им, если бы не книги и не музыка».


Из-за хронической астмы, мучившей его с детства, он много времени проводил дома, у окна.


Подоконник стал его наблюдательным пунктом, его личным кинотеатром, где разворачивалась бесконечная драма человеческих судеб.


«Моим царством был подоконник, — писал он. — Отсюда я видел всё: похороны, свадьбы, пьяные драки, первые послевоенные машины, безногих инвалидов... Я научился видеть раньше, чем научился жить».


Музыка как каторга


Спасение пришло с неожиданной стороны. У Юры обнаружился абсолютный музыкальный слух.


Его отдали в престижную музыкальную школу имени Гнесиных по классу виолончели. Но и здесь его настигала двойственность.


Днем он разучивал гаммы, погружаясь в мир Баха и Моцарта, а вечером возвращался на улицу, где действовали другие законы.


Из училища его в итоге выгнали. Официально — за «профнепригодность», на самом деле — за непокорный нрав и увлечение джазом, музыкой «чуждой» и подозрительной.


Ему пришлось перевестись на контрабас — громоздкий, неповоротливый инструмент, который он люто ненавидел, называя его «гробом» или «шкафом».


Музыка, казавшаяся выходом, превратилась в каторгу.


«Я ненавидел аплодисменты сытых людей в ресторанах, — с горечью говорил он. — Я чувствовал себя лакеем с инструментом».


Он играл в джазовых оркестрах, в ансамбле при Москонцерте, зарабатывал деньги, но чувствовал, что задыхается.


Музыка требовала коллективной дисциплины, растворения в общем ритме, а он был патологическим, болезненным одиночкой.


Рождение писателя


В 1952 году, в 25 лет, Казаков сделал отчаянный шаг — подал документы в Литературный институт имени Горького. Это был побег. Побег от ненавистного контрабаса, от унизительной поденщины, от самого себя.


Литинститут той «оттепельной» поры был бурлящим котлом. Там блистали будущие «шестидесятники»-трибуны: Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко.


Казаков среди них казался чужаком. Угрюмый, молчаливый, в поношенном пиджаке, он не участвовал в шумных поэтических вечерах. Он слушал. И писал.


Его учителем стал Константин Паустовский, который сразу разглядел в нелюдимом студенте редчайший дар.


«Паустовский научил меня не тому, как писать, а тому, о чем писать, — вспоминал Казаков. — Он научил меня слушать тишину между словами».


Первые же рассказы, опубликованные в альманахе «Литературная Москва», произвели эффект разорвавшейся бомбы.


«Голубое и зеленое», «Тэдди» — это была проза, построенная не на сюжете, а на полутонах, на музыке, на едва уловимом движении души.


В ней не было героев труда. В ней были живые, страдающие, любящие люди.


Особенно поразил всех рассказ «Арктур — гончий пес».


История слепой собаки, которая обретает счастье в охоте, в следовании инстинкту, и гибнет, провалившись под лед, была пронзительной метафорой. Метафорой художника, обреченного следовать своему дару, даже если это ведет его к гибели.


«Он писал о собаке, а все понимали, что он пишет о себе, о своей душе», — вспоминал один из критиков.


Казакова тут же окрестили «новым Буниным».


Сравнение было и лестным, и опасным. В советской литературе Бунин был фигурой сомнительной.


Казакова начали травить за аполитичность, пессимизм, «мелкотемье».


«Чего это вы все о любви да о природе? — кричал ему один из партийных функционеров. — Где у вас рабочий класс?».


Эта травля надолго отбила у него охоту печататься.


Русский Север: обретение родины


Спасением и творческой родиной для Казакова стал Русский Север. Побережье Белого моря, Архангельская область, пустынные острова, поморские деревни. Он впервые попал туда в конце 50-х и был ошеломлен.


Это был мир, нетронутый цивилизацией, суровый, величественный и подлинный.


«Москва сдирает с тебя кожу, — писал он в дневнике. — А Север — он ее наращивает заново».


Он приезжал туда снова и снова. Жил месяцами в рыбацких избах, пропахших дымом и соленой рыбой, уходил на промысел в море, часами бродил по лесам с ружьем. Охота и рыбалка стали для него не просто увлечением, а способом раствориться в природе, стать ее частью, вернуться к первоосновам бытия.


Там, в тишине северных лесов, у костра, под низким полярным небом, он, вечный скиталец, наконец-то чувствовал себя дома.


Именно на Севере были написаны его лучшие рассказы: «Поморка», «Никишкины тайны», «Манька», «Во сне ты горько плакал».



Его язык достиг предельной простоты и выразительности. Каждая фраза была отточена, музыкальна, лишена всего лишнего.


Он мог несколькими словами нарисовать пейзаж так, что читатель чувствовал соленый ветер на губах и холодное дыхание моря.


Север стал для него мифом, нравственным компасом, идеальным пространством, куда он сбегал от литературной суеты, от семейных неурядиц, от самого себя.


Человек без кожи


В личной жизни Казаков был так же неустроен. Он был человеком без кожи, и малейшая фальшь приводила его в ярость.


«Любовь — это тоже охота, — записал он однажды, — только непонятно, кто охотник, а кто жертва».


Он искал в женщинах идеальную спутницу, способную понять его без слов, но, не находя, срывался, уходил в запои, пропадал на недели.


Алкоголь стал его вторым, после Севера, способом побега. Он пил страшно, до беспамятства, до белой горячки.


«Пьянство — это временное самоубийство, — констатировал он в дневнике. — Способ на время уйти, не прощаясь».


Пьянство усугубляло его мнительность. Ему казалось, что его не ценят, что коллеги-писатели ему завидуют. Он рвал отношения с друзьями, ссорился с редакторами, годами не печатался.


Творчество превратилось в пытку. Он писал мучительно медленно, переделывая каждый рассказ десятки раз, доводя его до совершенства.


«Я не могу писать легко, — жаловался он. — Каждое слово я вытаскиваю из себя клещами, как больной зуб».


Он мечтал о большом романе, но его гений был гением малой формы. Эта неудовлетворенность сжигала его.


Затворник в Абрамцеве


В конце 60-х Казаков получил дачу в писательском поселке Абрамцево. Его дом стал одновременно крепостью и монастырем.


Он все реже ездил на Север. Наступило долгое, почти двадцатилетнее молчание. Он почти не писал нового.


«Я, кажется, пережил свою эпоху, — с горькой иронией говорил он. — Теперь пишут другие и о другом. А я разучился кричать, чтобы быть услышанным».


Он страдал от забвения. Новое поколение читателей его почти не знало. Он жил на скромные гонорары, гулял со своей собакой Фомкой — верным, молчаливым другом, который, в отличие от людей, никогда не предавал.


Но именно в эти годы молчания к нему, возможно, пришла та мудрость и тот покой, которых он так мучительно искал. Он смирился. Смирился с тем, что не напишет большой роман.


Смирился со своей неустроенной жизнью, со своим одиночеством.


Он умер в ноябре 1982 года, в своей абрамцевской даче, тихо, во сне.


Юрий Казаков оставил после себя не так много — несколько сборников рассказов. Но это была проза такой чистоты и силы, которая ставит его в один ряд с классиками.

bottom of page