Елена Шварц: поэтесса, которая слышала Петербург как хор
- Администратор
- 13 часов назад
- 8 мин. чтения

Елена Шварц родилась 17 мая 1948 года в Ленинграде и почти не покидала город надолго: ее поэзия росла из петербургского воздуха — сырого, каменного, театрального, с памятью, которая постоянно проступает сквозь настоящее.
Ее домашняя среда была напрямую связана с театром: мать, Дина Шварц, заведовала литературной частью БДТ.
Театр здесь — не просто семейная профессия, а способ мыслить: слово должно действовать, интонация должна поворачивать смысл, а реальность — быть подвижной, почти «игровой».
В семейной истории было и другое измерение — опыт репрессий: дед Морис Шварц был расстрелян в 1937 году, бабушка также прошла через репрессии.
Отец, по семейным свидетельствам, в жизни поэтессы почти отсутствовал: она говорила, что никогда его не видела.
Этот сплав — театральность и травматическая память — заметен в ее стихах как постоянное чувство предела: будто любая бытовая сцена может открыть дверь в нечто гораздо более темное или, наоборот, ослепительное.
Шварц недолго училась на филологическом факультете ЛГУ, но закрепилась в театроведении: в 1971 году окончила заочное отделение театроведческого факультета ЛГИТМиК.
Жила переводами пьес и работой вокруг театрального слова — ремесло, которое дисциплинирует и слух, и чувство ритма.
Стихи без печати: самиздат и поздняя «официальность»
Ее взрослая поэтическая жизнь началась в эпоху, когда многим сильным авторам не оставляли легальных путей к читателю. С конца 1960-х стихи Шварц ходили в самиздате; она была заметной фигурой ленинградской неофициальной культуры и активно участвовала в жизни Клуба-81 — пространства, где «вторая», неподцензурная литература пыталась существовать хотя бы полуофициально.
В 1985 году в США вышла ее первая книга «Танцующий Давид». А в СССР крупная официальная публикация пришла уже на переломе эпохи: сборник «Стороны света» вышел в Ленинграде в 1989.
К этому времени у Шварц уже была прочная репутация «своего» поэта в городе и в среде — репутация, построенная не рекламой, а внутренним авторитетом текста.
Дальше началась вторая жизнь — жизнь признания: премии, новые книги, выход к широкой аудитории. Но даже когда ее стали награждать и издавать, она не выглядела «участницей литературного процесса» в привычном смысле. Скорее — отдельным миром, который существует по своим законам.
Петербург как вертеп и как миф
Если искать центр тяжести ее поэзии, то им окажется город. Петербург у Шварц — не открытка и не декорация, а живое существо, часто тревожное. В нем есть вода и камень, имперская геометрия и коммунальная теснота, библиотечная пыль и дворовая тьма. И главное — ощущение, что прошлое здесь не «было», а продолжается: оно может выступить из стены, из лестницы, из ветра, из внезапного света. В таком городе легко поверить, что граница между жизнью и смертью тонка, а реальность не обязана быть «одной-единственной».
Эта петербургская настройка рождает у Шварц особую оптику: она пишет не «про город», а из города — так, будто сама речь заражена его сыростью, его сквозняком, его историческим эхом. Поэтому ее стихи часто воспринимаются как хроника не событий, а состояний — тех, что возникают на стыке быта, памяти и видения.
Метаморфозы и полиметрия: как устроен ее стих
Внутри ее поэтики постоянно работает механизм превращений. Это один из ключевых принципов: образ не «фиксируется», а меняет форму; мысль не «разворачивается плавно», а делает резкие повороты, как на сцене при смене света. Эта динамика поддерживается ритмом: у Шварц часто меняется метр, стих «дышит» по-разному в пределах одного текста, и за счет этого возникает ощущение свободы — не разрушительной, а музыкальной.
Есть точная формула, которой она сама описывала этот вкус к пограничью: «Мое предпочтение — грань между гармонией и додекафонией».
В этой фразе слышно многое: и тяга к стройности, и готовность ломать привычную мелодику, и привычка жить на границе — между упорядоченным и «дико звучащим».
Отсюда — редкое сочетание: поэзия может казаться одновременно детски непосредственной и очень взрослой по точности. В ней уживаются простые рифмы и сложная внутренняя архитектура; подростковая чувствительность и жесткая интеллектуальная дисциплина; пафос и спасительная самоирония.
Вертикаль: религиозное чувство без «учебника веры»
Важная особенность Шварц — напряженное религиозное чувство. Это не «иллюстрация догм» и не декоративные цитаты из традиции, а личная вертикаль, которая держит весь мир стихотворения. В ее текстах много сакрального — но оно не превращается в церковную риторику: рядом с христианскими образами и молитвенной интонацией могут возникать мотивы других традиций, фольклор, городской миф, гротеск. Эта свобода не отменяет серьезности: вера здесь переживается как опыт, а не как позиция.
Зимой 2001–2002 года Шварц жила в Риме по приглашению фонда Бродского, на вилле Медичи.
А затем случился пожар в квартире — событие, которое резко изменило ее бытовую жизнь и ударило по ее личному архиву. После пожара она была вынуждена перебраться в Дом писателей в Комарове.
Шварц вела дневники почти всю жизнь, но в 2002 году большая их часть сгорела. Уцелели записи последних восьми лет и подростковые дневники (1957–1964) — странная симметрия, из-за которой читатель видит «начало» и «конец», а середина биографии проступает главным образом через стихи.
Елена Шварц умерла 11 марта 2010 после онкологического заболевания. Отпевание прошло в Троицком соборе Санкт-Петербурга, похоронена она на Волковском кладбище.
Сегодня ее читают не только как «поэта андеграунда» и не только как важную фигуру ленинградской культуры 1970–1980-х. Ее тексты держатся на редком балансе: максимальная внутренняя высота — и одновременно открытость читателю; мощная метафизика — и очень конкретный городской материал; театральность — и предельная серьезность переживания. В этом и есть ее устойчивость: Шварц не устаревает, потому что пишет не о моде и не о «повестке», а о том, как устроен человек, когда он остается один на один с городом, памятью и Богом.
ПЕТЕРБУРГСКИЕ СПЛЕТНИ
И Казанский собор на коленях
Обнимает прохожих и душит
1.
В дыме адской папиросы
В блеске облаков белесых
Стоял корабль — такой курносый
Вокруг шептали — Оттого,
Что сын он Павла самого,
Внебрачный и такой похожий,
Но от кого же, от кого же?
Как он родился! Как вопил!
Как мачтами он жалко шевелил
И только горькой невской
Одной воды просил.
Ах мне бы хоть заплатой
На парусе уплыть,
А зебра вся в тельняшке
Стояла б на корме,
Ах по воде, воде зеленой
Оставить здесь дома прекрасны —
Предмет любви неразделенной,
Как им не стыдно, Боже мой,
Бесстыжей этой мостовой
Влезать в любой открытый глаз
И быть одной — для всех, для нас.
Там где Нева и там где Невка,
Которая как уличная девка —
С любым прохожим.
А может быть им всем понятно —
Любовь должна быть безответна —
Неутомима все равно.
Краше елки новогодней
Там стоит престол господний,
На лице же у Творца
Ужас близкого конца.
Прикрой, укрой водой зеленой
Предмет любви неразделенной.
2.
Г. С. Семенову
Слаще облак райских
Мне приснится вдруг
И немецкий и китайский
Деревянный Петербург.
В трактире длинный и спесивый
Трубку курит и молчит
В стекло спеленутое пиво
Пред ним младенчески шипит.
Бормочет он как в полусне:
“Два города есть в сей стране —
Один город на блинах,
Другой город на плотах,
Один — псих, другой — дурак,
Лучше, право, жить в деревне”.
3. О жажде
О как мучит алкоголика
Жажда страшная под утро.
Хоть воды, раз нету водки —
Шепчет глухо он в тоске.
Но соленая селедка
Ползет по высохшей реке.
Вообще-то жажда столь сильна бывает,
Что ход истории переменяет.
Утлегарь и бомбрам стеньга
Не увидят воду вновь,
До песка всю хлещет Стенька
Волгу будто это кровь.
Зеленый Петр появился
И в страшной жажде нем и дик
Шлагбаумом переломился
Губами к Балтике приник.
О как надо человеку,
Чтоб пускай не за окном,
Но хотя б за ближним домом
Мир кончался водоемом!!
4.
Окно в Европу
Растворилось —
Открытой раной
Оно дымилось.
Усталый царь привстал со стула,
Поддернув англицки штаны,
Балтийским холодком тянуло
В тепло распаренной страны.
В духоту кабаков грязных,
Нет, не всех еще бритвой исцарапал,
Потому во взвизге-грязных-зных
Как жмых спадает на пол.
И теперь пахнет водкой,
Тепло как во рту
У царя, наводящего страх,
Наш корабль в парусах
Раскачался — то вверх, то в саду, то в порту
На мужицких скрипучих костях.
5.
Ломтем разваренного мяса
На блюде оловянных вод —
Кронштадт дымится.
Из бывших мокрая столица
Сухую корочку жует.
Там — всего, всего довольно —
Девок, дворников, рабочих
И убийцы, и врачи,
Все включая и диспетчера —
Все в одной рубахе вечера.
И у каждого свои
Смертны очи, руци, нози,
И над всем игла уходит
Ввысь как вопли на морозе.
68
НОВОСТИ ДНЯ
На Спасской полночь бьет,
В России день прошел,
Одеяло до Урала снег связал,
В Хабаровске уже опохмелились,
Сергей Владимыч фугу написал,
И заявленье подал Пейсюкович
И внуки его будут Пэсико́ —
Роже и Шарль, премилые французы,
Им кровь пророков будет не в обузу
И в галльской растворится так легко.
Завод резиновых изделий
В долине круглой потонувший
План выполнил, трубой вздохнувший
Спокойно отдался метели.
Мильоны пульсов, слившись в гул,
Согласно эти сутки отсчитали,
На новые пошли, и кто уснул,
А те — еще мильон зачали...
А разговоры—выставки, весна
Пятьсот самоубийц уплыли в небо,
Зубок прорезался, болит, болит десна,
По булочным поля развозят хлеба.
Что ж? Дальше жить земле терпенья хватит
и солнце ненамного охладело,
Сапог примерил свеженький солдатик —
Пусть жмет — служи, а мне так надоело
В мильярде моих клеток, в их песке
Служить тому, сему в тоске.
Мы мира кубики, частицы,
и нами снится то, что снится.
Не ведая мы источаем опись
событий, дат и прочих пустяков,
Но выжмут спирт из муравьев.
Цап — рацию из облака украдкой
И шифром передам, настроясь на волну:
Россия крещена, я занозила пятку
И Атлантида канула ко дну.
76
НЕУГОМОННЫЙ ИСТУКАН
Был ли когда столь уныл Петрополь?
Тополь серой шерстью исходит,
Падают дети в него, играя,
Как в холмы невесомые Рая.
В час, когда сумерки из-под земли сочатся,
Или мы сами — будто орех чернильный —
Растворяясь, ночь порождаем,
В час — как на мост далекий высокий
Ниткой янтарной скользнет трамвай,
Воздух пронзая в кровоподтеках,
Коим одет ты, мой мертвый рай,
В этот час, усыпив охрану,
Я пробираюсь сквозь темные залы,
В круглую комнату, в кокон без окон,
Где мерцает лицо малярийное детское
Истукана, одетого в платье немецкое.
Дергается Восковая Персона,
С трона не встав и грудь растворяя:
— Нож возьми и достань скорее
Жизнь мою — как в яйце Кощея
Тлеет она, душит и спать мешает —
Здесь она, где кончается шея.
Тусклое, влажное — будто дракона
Выводок в нем — я его достану,
Но посмею ли разбить о стену?
Закаменевшее треснет крест-накрест,
Может, в нем задремал Антихрист,
Брызнет адское пламя?
— Разбей, я успокоюсь скоро,
Вы по кусочкам этот город
В Эдем снесете на спине,
Он поплывет в высоком море —
Небесный Петербург теней.
Но он и так наполовину
Уже не здесь, уже он там,
И этот — вянет, сохнет, стынет,
А тот — плывет по облакам.
Я тогда яйцо это в стену бросала —
Поутру поезда не нашли вокзала
И рельсы в тумане кончились вдруг,
Где цвел и мерз Петербург.
Мы из деревьев стали уголь
И отразили мы земли промерзший угол.
И бестелесных он заставит нас ишачить,
Как прежде муравьев-крестьян,
Рыть облака и небеса иначить,
Как шведов ангелов куда-то прогонять
Как от Полтавы — от Венеры,
Зане они не нашей веры,
И корабли снастить и танцевать.
Что ж! Мостили небесные топи,
Мостик строили в седой океан,
Чтоб унес он свой город в пропасть,
Завернувши в зеленый кафтан.
окт. 80
Рождество 1985 года
1
Канула звезда во тьму,
Будто бы под землю убежала,
И в улыбке мира, в глуби губ
Черная чемчужина дрожала.
О праздник яснозолотой,
Весь в шепотах и сине-красный,
Как взмах крыла птицы прекрасной,
Летящей сжечься из-за гор
В огня кровавые объятья.
О, ты страшней распятья!
Как льву войти в песчинку?
И тигру ли в мышонка
Крутнуться с криком: оп-ля!
Или грозе вместиться,
И с молнией и с блеском,
В скользящую под глазом
Болотистую каплю?
И Богу это страшно,
И человеку странно,
Звенят колокола,
И под землей во мраке,
В том беспросветном мраке
Свеча себя зажгла.
Овца запела, волхв сказал
Ни для себя, ни для кого:
«О, если б в сердце у меня
Ты совершилось, Рождество!»
Он из кармана вынул дар —
Орешек красный, золотой,
Отколупнул и надломал —
Горел огарок там простой.
Он в уголь, тлеющий в углу,
Вдруг бросил ладан, соли красной,
И место страшное сие
Дохнуло сладостью ужасной.
2
Едва с автобуса сошла,
Колокола уже гудели —
Как будто воздух городской
Взлетел на длинные качели.
И в церковь все, теснясь, дымя, —
Старухи, тертые как мусор,
Или красавцы темно-русы,
Все это — мой народ и я.
Все что-то шепчут тихо, свечи
Передавая безотказно
Нагие, липнущие к пальцам:
К Скоропослушнице, на Праздник.
Когда священник помазает —
Глубокий обморок мгновенный,
Елей
На переносицу стекает.
Как будто смотрит Бог в трубу
(Когда проводит кисть по лбу)
По очереди на толпу.
Я прочертила воздух мерзлый,
Покров приотворился звездный,
И я смотрю с конца другого
В Твою трубу —
И вижу дым, потом огни.
О, не суди меня сурово —
Я только звук и крошка слова,
Я только кровь, как все они.
Взлетает церковь к небесам,
В ней кровь гранатовая наша.
Зачем спеклась, зачем дымит
В снегах оставленная чаша?
***
Не переставай меня творить,
На гончарном круге закружи,
Я цветней и юрче становлюсь,
Чем сильней сжимает горло Жизнь.
Меня не уставай менять,
Не то сомнусь я смертью в ком,
А если дунешь в сердце мне —
Я радужным взойду стеклом
И в сени вышние Твои
Ворвусь кружащимся волчком.
Пускай творится этот мир,
Хоть и в субботу, на прощанье,
Встречь вдохновенью Твоему —
Опять в деревьях клокотанье.
1996





