«Язык сброшен с парохода современности»: лингвистическая революция 1917 года
- Администратор
- 1ч.
- 6 мин. чтения

Революция 1917 года не ограничилась сменой флагов, правительства и экономического уклада.
Она вторглась в самую интимную сферу человеческого бытия — в язык. Словно повинуясь тектоническому сдвигу, русская речь за несколько лет изменилась до неузнаваемости.
Старые слова умирали или меняли смысл, новые рождались тысячами, громоздкие канцелярские обороты вытесняли живую речь, а аббревиатуры, похожие на шифровки, становились частью повседневного быта.
Язык стал не просто средством общения, он превратился в маркер «свой — чужой», в оружие классовой борьбы и инструмент строительства нового мира.
То, что происходило с русским языком в 1917–1928 годах, не имеет аналогов в истории по скорости и масштабу трансформаций. Это была не плавная эволюция, а взрыв, осколки которого разлетелись по газетам, декретам, митинговым речам и кухонным разговорам.
Эмоциональный удар: язык митинга и декрета
Революционная эпоха потребовала немедленной мобилизации языка. Спокойная, размеренная речь старой интеллигенции или патриархального крестьянства не подходила для времени, когда история творилась на площадях.
Язык приобрел невиданную ранее эмоциональную насыщенность и функциональность. Главной задачей слова стало не описать реальность, а побудить к действию: «организовать», «охватить», «учесть», «наладить», «двинуть».
Речь наполнилась энергией напряжения. Глаголы и существительные, ранее нейтральные, приобрели характер приказа или боевого клича. Обычные заседания превратились в «бурные», аплодисменты — в «несмолкаемые», протесты — в «категорические».
Если приветствие, то «пламенное», если вождь, то «железный». Революционный пафос требовал гиперболы. Все, что касалось новой власти, окрашивалось в тона величия и святости: «красный», «пролетарский», «революционный».
На другом полюсе этого языкового магнита находился «старый мир». Для его описания использовался словарь уничижения и презрения.
Враг не мог быть просто противником, он становился «бандой», «сворой», «шайкой», «лакеем», «прихвостнем».
Появилась целая категория слов-клейм: «соглашатель», «оппортунист», «саботажник», «шкурник».
Особенно популярным стал суффикс «-щина», придававший любому явлению оттенок чего-то грязного, стихийного и враждебного: «керенщина», «колчаковщина», «махновщина», «атаманщина».
Язык стал черно-белым. Полутона исчезли.
Слово «товарищ» превратилось из обыденного обращения (означавшего ранее просто коллегу или сослуживца) в титул, в знак принадлежности к новому правящему классу.
«Слово товарищ в настоящее время, — отмечалось в наблюдениях той эпохи, — служит для обозначения членов коммунистической партии… Вместе с тем слово товарищ употребляется в качестве обращения в среде пролетариата, красноармейцев, учащихся и служащих».
Напротив, слова «господин», «барин», «барышня» стали опасными. Они маркировали человека как чуждого, классового врага.
В лучшем случае их использовали с иронией, в худшем — как приговор. Обращение «гражданин» заняло промежуточную, официально-холодную нишу, используемую милицией или судом.
Атака аббревиатур: «Замкомпоморде» и другие монстры
Самой заметной, бросающейся в глаза и режущей слух приметой времени стала эпидемия сокращений. Новая власть спешила. Ей нужно было переименовать тысячи учреждений, должностей и понятий.
Старые названия казались слишком длинными и «барскими». На смену им пришли рубленые, скрежещущие звукосочетания.
Россия превратилась в страну аббревиатур. Появились сложносокращенные слова, составленные из начальных слогов: «исполком» (исполнительный комитет), «совдеп» (совет депутатов), «нарком» (народный комиссар), «комбед» (комитет бедноты).
Этот процесс начался еще во время Первой мировой войны под влиянием телеграфного стиля военных донесений, но революция довела его до абсурда.
Сокращению подвергалось всё.
Должности: «начдив» (начальник дивизии), «главковерх» (главнокомандующий), «предчека» (председатель ЧК). Учреждения: «Главкожа», «Главбум», «Центрошиша», «Центропленбеж».
Географические названия: «Донбасс», «Кузбасс». Даже учебные заведения не избежали этой участи — появились «шкрабы» (школьные работники). Это слово, звучащее грубо и пренебрежительно, вошло в официальные документы, вызывая ужас у учителей старой закалки.
Стремление к экономии языковых средств (закон «наименьшего усилия») наложилось на необходимость создать собственную, советскую терминологию, отличную от имперской. Но результат часто оказывался комичным или труднопроизносимым.
«Стихия революции, — писал филолог А. М. Селищев, — не считается с эстетикой и с правилами словообразования».
Появились такие конструкции, как «замкомпоморде» (заместитель командующего по морским делам) или «швулим» (Школа выучки летчиков и мотористов).
Эта тенденция проникла и в бытовую речь, и в имена людей.
Детей называли Революциями, Электрификациями, Виленами (В. И. Ленин), Мэлорами (Маркс, Энгельс, Ленин, Октябрьская революция). Язык стал похож на механизм, собранный из готовых стандартных блоков. В этой механистичности слышался ритм нового, индустриального века, но терялась живая душа языка.
Канцелярит как язык власти
Парадоксально, но революция, призванная разрушить старую бюрократию, породила бюрократию новую, еще более масштабную. И у этой бюрократии появился свой язык — тяжеловесный, запутанный, переполненный отглагольными существительными.
Вместо того чтобы сказать «сделать» или «решить», новый чиновник говорил: «поставить вопрос на рельсы разрешения» или «провести мероприятия по линии учета».
Живой глагол вытеснялся существительным. Не «агитировать», а «вести агитацию». Не «строить», а «производить строительство».
В документах и газетах той поры постоянно встречаются обороты: «в деле», «в части», «со стороны», «по линии», «в разрезе».
«В разрезе задач текущего момента…»
«По линии профсоюзной работы…»
«Со стороны товарищей с мест…»
Эти конструкции затуманивали смысл, делали речь «важной» и «государственной», но мертвой.
Слово «вопрос» стало словом-паразитом, приклеивающимся к любому понятию: «хлебный вопрос», «топливный вопрос», «женский вопрос», «вопрос о воши» (в значении борьбы с тифом).
Характерной чертой стала тяга к иностранным словам.
Вчерашние рабочие и крестьяне, занявшие руководящие посты, стремились говорить «по-научному», «по-партийному». В речь хлынул поток заимствований: «пленум», «кворум», «гегемония», «директива», «инструкция», «информация», «ликвидация», «саботаж».
Часто эти слова употреблялись невпопад или искажались до неузнаваемости. В народной речи «пленум» превращался в «плен», «резолюция» — в «резалюцию» (от слова «резать»), «интеллигенция» — в «телегенцию».
Но само использование этой лексики было знаком лояльности, приобщенности к новой культуре. Говорить просто стало непрестижно. Нужно было говорить «квалифицированно».
«Блатная музыка» и демократизация речи
Революция перемешала социальные слои. В города хлынули массы крестьян, солдаты возвращались с фронтов, уголовный элемент, освобожденный из тюрем, смешивался с революционными матросами. Это привело к вульгаризации литературного языка. Уличная, фабричная и даже воровская лексика ворвалась на трибуны и страницы газет.
Слово «шпана» (мелкие воришки, хулиганы) вошло в обиход именно в это время. Появились такие слова, как «буза» (скандал, шум), «заначить» (спрятать), «липа» (фальшивка).
Из языка каторжан и ссыльных в речь партийцев перекочевали специфические обороты.
«Братва» — обращение, популярное среди матросов и солдат, стало почти официальным. Грубость речи воспринималась как признак «пролетарского происхождения», как искренность и прямота, противопоставленная «интеллигентскому сюсюканью».
Влияние оказывала и профессиональная лексика. Из языка железнодорожников пришли метафоры: «дать задний ход», «на всех парах», «завинчивать гайки», «переводить стрелки», «тормозить».
Из военной сферы: «фронт работ», «мобилизация сил», «взять на прицел», «смычка» (города и деревни). Вся жизнь страны описывалась как бесконечная военная операция или производственный процесс.
Изменение социального строя потребовало новых слов для обозначения людей. Старая сословная сетка (дворяне, купцы, мещане) была уничтожена. На её месте возникла новая, советская классификация.
Появились «лишенцы» — люди, лишенные избирательных прав (бывшие дворяне, священники, офицеры).
Появились «спецы» — старые специалисты, инженеры, военные, которые согласились работать на советскую власть, но оставались под подозрением.
Возникли «нэпманы» — предприниматели новой волны 1920-х годов.
Родились «выдвиженцы» — рабочие или крестьяне, выдвинутые на руководящие посты.
Каждое из этих слов несло в себе огромный социальный заряд. Быть «выдвиженцем» означало карьеру и почет.
Быть «лишенцем» — обречение на нищету и бесправие. Язык фиксировал социальную сегрегацию жестче, чем любые юридические законы.
Особое место заняли слова, связанные с коллективной жизнью. Индивидуализм осуждался, коллективизм возводился в культ.
Появились «коллектив», «ячейка», «актив», «масса». Человек рассматривался не как единица, а как часть целого.
«Мы — не я, а мы», — провозглашал Пролеткульт.
Это отразилось и в языке: местоимение «я» часто заменялось на «мы» в речах ораторов, даже когда они говорили от своего имени.
Религиозная матрица атеизма
Несмотря на яростную борьбу с церковью, язык революции парадоксальным образом заимствовал религиозную риторику и структуру. Новая идеология строилась как новая вера, и ей нужны были свои «святые» слова.
Появились «красные уголки» (вместо красных углов с иконами). Портреты вождей называли «иконостасом» (иногда иронически, но чаще функционально они его заменяли).
В речах звучали обороты: «священный долг», «мученики революции», «заветы Ильича». Происходила сакрализация политических понятий. Октябрьская революция становилась точкой отсчета нового времени, своего рода Рождеством нового мира.
Имена вождей склонялись с религиозным трепетом. Лозунги приобретали форму заповедей или молитв.
Язык, изгоняя Бога, тут же создавал новых кумиров и требовал поклонения им через слово.
Ритуал партийных собраний с их «покаяниями» (самокритикой) и «отлучениями» (исключением из партии) также нашел отражение в специфической лексике («чистка», «разоружение перед партией»).
Грамматический сдвиг: существительное побеждает глагол
Если смотреть глубже, на уровень грамматики, то революционная эпоха ускорила процесс, который лингвисты называют «номинализацией» — вытеснение глагольных конструкций именными.
Вместо динамичного действия язык стал фиксировать состояния и процессы как застывшие факты.
Было: «Мы решили построить завод».
Стало: «Нами принято решение о строительстве завода».
Было: «Хлеб подвезли вовремя».
Стало: «Имел место своевременный подвоз хлеба».
Этот тяжелый, неповоротливый стиль, который Корней Чуковский позже назовет «канцеляритом», зародился именно тогда, в попытках малограмотных писарей и новых начальников придать своим словам вес и солидность.
Сложные предлоги «в деле», «по линии», «в части» стали костылями, на которые опиралась речь.
Также распространилось нанизывание родительных падежей: «Дом культуры имени совета депутатов района...».
Цепочки существительных могли быть бесконечными, затрудняя понимание смысла, но создавая ощущение монументальности.
Лингвистическая революция 1917–1920-х годов была процессом болезненным и противоречивым. С одной стороны, она принесла в язык мусор, бюрократическую мертвечину, грубость и примитивизм.
С другой — она обогатила его колоссальным количеством новых понятий, сделала его более демократичным, способным обслуживать нужды массового индустриального общества.
А. М. Селищев в своем труде зафиксировал этот кипящий котел в момент его наивысшего напряжения.
Источник:
Селищев А. М. Труды по русскому языку. Т. 1: Язык и общество. М, 2003





